Oh girl, this boat is sinking, there's no sea left for me
And how the sky gets heavy, when you are underneath it

ЛИТЕРАТУРА
THE DAY
Это начиналось медленно, всплывало в случайных разговорах, или просто когда ты просыпался утром, смотрел в заляпанное зеркало, смотрел на себя так долго, что уже переставал различать, на что же это ты смотришь. А в это время рассвет в Гавани начинал понемногу разгораться опаловым сиянием и заползать в окна.

– Мне ничего не хочется, — говорит Вася, обхватывая чашку руками и глядя на зеленую поверхность покачивающегося кухонного стола. Она вздыхает, я вижу, как ее лицо постепенно утрачивает краски — по крайней мере, оно точно стало бледнее по сравнению с последним разом, когда я видела ее. Бледно-серые тени под глазами и у скул вычерчивают ее лицо. Она смотрит вниз сквозь заслон ресниц, и я продолжаю за нее фразу:

– Мне ничто не интересно.

– Меня ничто не увлекает, не радует, не беспокоит, не волнует.

– Лучше бы я заболела, это хотя бы все объяснило.

– А так я не понимаю, откуда это берется.

– Мне просто все равно.

И это не был единичный случай, это был просто пример. Мы все чаще и чаще, сталкиваясь на вечеринках, говорили обо одном и том же, слова эти и фразы — лишь с незначительными изменениями в формулировках — звучали рефреном отовсюду, отталкиваясь от выбеленных стен.

Сначала мы думали, что это совпадение, решив по умолчанию, что у нас просто похожие жизненные ситуации или характеры. В конце концов, мы все были одного возраста, находились примерно в одном и том же разболтанном положении — это было самым удобным.

Но потом людей, говоривших это, становилось все больше, разрозненные фразы начали сливаться в хор, и мы поняли — постепенно это понимание пришло, хотя нам было страшно в этом признаться — что это не просто совпадение, что что-то происходит, что заставляет всех нас чувствовать себя одинаково.

Мне казалось, что я постоянно нахожусь на краю, меня каждую секунду мотало от полнейшего безразличия ко всему, страха от бессмысленности существования и затягивающей, прямо зачаровывающей апатии, в которую смотришь, как в бездну, без малейшего желания отвести взгляд — до лихорадочного энтузиазма, и я боялась, что рано или поздно что-то одно перевесит. Я не знала, что буду тогда делать.

И все остальные чувствовали себя так же. Время словно повисло в мутном мареве, ничто никуда не двигалось.

А потом кое-что все-таки начало происходить.

Впервые я заметила это, возвращаясь домой из института, уже на закате, когда сумерки начали скрадывать очертания, руша строгую геометрию домов. Но даже они не помешали мне разглядеть. На нашем доме, рядом со ржавой дверью подъезда, появилась трещина, которой вчера не было. Я провела по ней пальцем и поняла с каким-то смутным чувством, что это не краска потрескалась — это была трещина в самом доме. Пока не очень большая, сантиметров в двадцать длиной.

Дома, вытаскивая из морозилки чудовищно дешевое белое вино, я рассказала об этом Васе.

Устало потирая переносицу, она отозвалась:

– Я сегодня видела то же самое на Моховой. Там, правда, начала осыпаться краска. Но дом-то недавно отреставрировали, буквально в марте закончили. Странно, правда?

Спать мы, как всегда, легли под утро. Уже стало светло, как ни задергивай шторы, и лежа на матрасе в гостиной, я смотрела в потолок, а потом запоздало поняла, что пытаюсь отыскать там следы разрушений.

На следующий день я проверила трещину у подъезда. Она стала больше, и рядом с ней, на соседнем доме, появилась еще одна. Пока еще совсем маленькая.

Все наши дела мы делали словно на автомате или из последних сил. Вася приходила из Академии часов в десять вечера и, упав на стул в кухне, смотрела в стену. Она касалась пола не целой стопой, а только кончиками пальцев, и рассказывала мне какие-то истории с учебы. Я сидела в вертящемся стуле перед ноутбуком и пыталась написать статью, но в основном вяло боролась с сопротивлением, которое у меня это вызывало. Это не была лень: я действительно не понимала, зачем мне ее писать. Причинно-следственные связи начали рушиться, исчезать, как набросок, который стирают с бумаги.

К концу недели трещин стало пять: две на нашем доме, три на соседнем. Сквозь них начали осторожно пробиваться ростки каких-то непонятных растений — было похоже на что-то среднее между мхом и вереском, сизого цвета.

- Помнишь тот дом на Моховой, про которой я тебе говорила? — сказала как-то Вася, причесываясь перед выходом — С него уже почти вся краска облезла.

- Это что, из-за влажности? — сказала я, подозрительно на нее глядя. Она ответила мне тем же взглядом. Мы обе каким-то образом понимали, что влажность здесь ни при чем.

Пока мы сидели там, на краю города, у самой воды, вокруг нас начало постепенно вырастать ощущение, обносящее нас, словно стеной — что мы одни в этом городе, что ничего остального на самом деле не существует. Как будто мир исчезает, стоит тебе зайти в квартиру.

Поэтому мы начали ходить по гостям. По отдельности.

Лучше бы мы этого не делали. Оказавшись в другом районе, я словно рухнула в водоворот жутких изменений, которых не замечала раньше: дома, которые я помнила совсем новыми, теперь выглядели почти как развалины. Я не увидела ни одной ограды, которая не была бы ржавой. Плесень на потолке ванной вырастала так быстро, что ее не успевали сводить. Когда я пришла к своим знакомым на тринадцатую линию, не могла пробраться в подъезд почти полчаса — домофон не работал, а мне было до них не дозвониться.
Лена, открывая мне дверь с заметным усилием, смахнула прядь потных волос со лба:

– Ах да, он не работает. На прошлой неделе во всем доме отказали, не знаю, как в других, но, похоже, тоже.

Голос ее звучал вяло и утомленно.

Перебои со связью случались все чаще. Но домашний телефон работал исправно.

В вяло кружащих лучах стробоскопов и дыму мы пили свои коктейли, не ощущая опьянения, и слушали техно — но даже оно звучало теперь как-то мрачно.

– Какие теперь скучные вечеринки, ты заметила? — сказала мне Алиса, когда мы в какую-то из суббот, обливаясь потом, вывалились из «Мишки» подышать на набережную. Внутри было полно людей — менеджеры в развязанных галстуках и наши друзья в старомодных джинсах плясали под Дафт Панк — но, действительно, было чудовищно скучно.

Я поехала домой через промежуточную сводку, не попрощавшись ни с кем. Мне казалось, что мост трясется под нами.

Напротив нашего дома в Гавани было какое-то общежитие — советская новостройка с квадратными балконами, серая, распластанная по земле и хмурая. На балконах обычно сидели студенты, девушки в шортах и парни в стремных рубашках, курили и пили вино из пакетов, бурно жестикулируя. Иногда мы с Васей подглядывали за ними сквозь шторы, пытаясь придумать, о чем они разговаривают, какие истории за всем этим стоят. Потом Вася говорила мне: «Улыбнись. Повернись так, нет, чуть левее. Помаши руками. Ага, а теперь расскажи, что ты думаешь о Шиллере» — ей вся эта ерунда нужна была для этюдов в Академии, а мне — для рассказов.

Однажды мы ранним утром, когда только-только начало светать, курили на балконе и ждали, когда на балкон напротив кто-нибудь выйдет. Но шторы за ним даже не шевелились.

– Ладно, пойдем спать. Ну их, — сказала Вася, надменно выкидывая окурок, и мы уже развернулись, исчезая в комнате, когда даже не услышали, а ощутили — как ветер: спиной, шеей — еле слышный скрежет с той стороны улицы.

Обернувшись и застыв, мы смотрели, как перила балкона напротив, тоже покрытые темной ржавчиной, трясутся и вылетают из пазов, а сам он, разбрасывая вокруг облака пыли и хлопья краски, рассыпается у нас на глазах и со все нарастающим скрежетом и грохотом опускается вниз — как лифт.

Мы бросились в спальню, почти прыгнули — как от взрыва — и в темноте сидели, поджав ноги в своих нелепых пижамах и с ужасом смотрели друг на друга.

Мы не обращали внимания на то, что людей на улицах с каждым днем становилось все меньше — потому что их количество уменьшалось слишком постепенно.

Что-то стало разъедать город изнутри, дома начали оседать, поростать мхом, неведомыми растениями; откуда-то появились существа, нестрашные, бесплотные, но абсолютно реальные, они несли с собой чужой, свой собственный мир, который был сильнее, живее нашего. Жизнеспособнее.

Я помню тот день, когда мы поняли, что уровень воды растет с каждым днем. Мы сидели на набережной за Благовещенским мостом, там, где у Васильевского острова уже начинали швартоваться корабли — и делали замеры. Уже вторую неделю мы приходили сюда отмерять уровень, на который поднялась Нева. До того дня мы видели на подступах к перилам мертвые водоросли, и понимали, что вода опускалась. Теперь водорослей не было. А на следующий день мы увидели свою отметку, скрытую несколькими сантиметрами буро-зеленой безразличной воды. Спустя пару дней мы уже почти не могли ее разглядеть.

ФОТО: АНДРЕЙ ШМИДТ, ДАНИЛА АПНЕА
Дожди не шли, иначе бы нас давно затопило, но по вечерам, когда фонари гасли, ветер заставлял деревья превращаться в диких животных и срывал крыши с остановок.

Вокруг постоянно что-то грохотало; забравшись под одеяло, я трусливо звонила старым друзьям, чтобы узнать, все ли у них в порядке.

Мне казалось, что если я и проснусь на следующий день — то только погребенной под завалами.

Но ничего не произошло.

На следующий день все было как прежде — только небо еще более желто-фиолетовое и фантасмагорично-изощренное, только солнце опять садилось гигантским, словно вплотную, до неприличия приблизилось к земле.

Внизу, под толщей воды, что-то происходило. Шевелились покрытые тиной, отбросами и слизью остовы и мачты старых кораблей, чудовища, дремавшие там, начали просыпаться: бледные, безглазые порождения фантазии давно мертвых финно-угров, или кто здесь жил до нас. Они шевелили своими щупальцами, словно проверяя, достаточно ли уже сильны.

Людей становилось все меньше. Словно сбылось то, что должно было сбыться давным-давно: теперь город принадлежал нам. Не знаю, что с ними случилось — ушли они, уехали или умерли в своих квартирах. Но я подозреваю, что очень многие покончили с собой.

Дома продолжали рушиться — вернее, разрушение продолжало ползти по домам.

Никто не испытывал страха или паники, никто неистово не веселился перед концом света. Нам было все равно, мы были спокойны как никогда в жизни.

Дома заливало водой, балконы падали вниз с грохотом скорее печальным, чем устрашающим. Освещение постоянно стояло предгрозовое, трещины ползли теперь по фасадам с ужасающей скоростью, словно на убыстренной перемотке, они расширялись и захватывали здания целиком.

В один из дней Ксюша рассказала, что Университет вымер.

– Я шла по коридорам и там не было никого, даже портреты на стенах не висели. Не знаю, как объяснить, это было то же самое здание, и вместе с тем — словно и не оно вовсе. Совершенно другое, то, которого я ни разу в жизни не видела. А потом я увидела, как по стенам стекает кровь. Сначала по стенам, потом на пол.

ФОТО: АНДРЕЙ ШМИДТ, ДАНИЛА АПНЕА
Город не разрушался.

Он не разрушался силами извне, не уничтожал сам себя — он уходил под власть другого мира, на границе с которым существовал с самого своего появления. В какой-то момент грань была пересечена, как и для каждого из нас: это вечное противостояние хтонической апатии и воли к жизни закончилось.

Все соборы теперь стояли пустые и темные.

Фрески отслаивались с потолка, тихо, едва уловимо шурша, ползла вниз краска; огромные мраморные плиты пола трескались под нашими ногами.

Естественно, мы закатили вечеринку в одной из заброшенных базилик: для большинства из нас это было мечтой чуть ли не с детства.

– Великолепная акустика! — кричала Лина, проталкиваясь мимо меня с пластиковым стаканом в руках.

Из-за вспышек стробоскопов мне постоянно приходилось щуриться.

В пустом городе на развалинах цивилизации все же нашлись люди, которые подняли к потолку украденные из театральных мастерских софиты, люди, которые на угнанных автобусах прикатили сюда динамики, собранные со всех баров города, а в диджеях никогда не было недостатка – им же все равно, пусть даже город вымрет полностью: если есть доступ к пластинкам и микшеру, значит, все отлично.

И это было великолепно.

И там были все. Абсолютно все, кто остался — теперь даже те, кто не общался раньше, начали держаться вместе.

И мы обливали друг друга шампанским из бутылок, нюхали прямо с полированных скамей, подползая к ним на коленях, танцевали до потери сознания; биты из огромных колонок врывались в мозг, заполняя тебя целиком, дыхание учащалось, а перед глазами расплывались круги и спирали тьмы и света. Казалось, что это не закончится никогда, казалось, что кроме этой ночи и не было ничего — она началась еще до нашего рождения и будет длиться вечно, даже когда мы все умрем, она продолжится, и в этом не будет ничего страшного. Абсолютно ничего. Нет ничего страшного в том, чтобы умирать — особенно, если ты умер уже давным-давно.


Екатерина Горина
Made on
Tilda